Том 5 - Страница 128


К оглавлению

128

Матушка очень тяготилась необходимостью посещать этот дом, но, однако, не отказывалась — сколько по своей доброте и миролюбию, столько же и потому, что считала нужным удерживать эти отношения для моей пользы. Другой дом, где мы бывали, был дом Альтанских: сюда мы ходили с удовольствием, но гораздо реже, потому что и профессор и его дочь (роман которой до сих пор остается неразъясненным в моих записках) были ежедневно у нас. Совместные занятия науками, совместная задушевная, умная и приятная беседа у камина и совместный чай, а потом легкий ужин ломтем холодного мяса — были нашим режимом, в котором мы сблизились и слились до неразрывного душевного согласия, взаимной привязанности и единства.

В этом тесном кружке нам не нужно было никакого более просторного мира, хотя мы отсюда часто обозревали весь мир и передвигали перед собою его картины при различных освещениях. В характере наших собеседований было замечательно то, что лица в наших разговорах играли относительно очень небольшую роль; мы почти никогда не говорили о ком-нибудь, а всегда о чем-нибудь — и потому разговор наш получал форму не осуждения, а рассуждения, и через это беседе сообщался спокойный, философский характер, незаметно, но быстро давший моему уму склонность к исследованию и анализу.

Отправление в каждой беседе от живых и часто, по-видимому, ничтожных явлений частной жизни к вопросам общего значения — делало эту беседу столь легкою и доступною, что я, самый младший и невоспитанный член нашего кружка, сам не заметил, как начал свободно понимать все, что мне доводилось слышать, и чувствовал себя в силах ставить иногда более или менее уместно свое слово. Если мнение мое не служило к разъяснению вопроса, то оно нередко было поводом к указанию не бывшего до тех пор на виду возражения со стороны непросвещенного разума.

Голос мой, в своем роде, был нечто вроде голоса из толпы, на который всегда давался терпеливый и разумный ответ, всегда шедший мне — представителю толпы — на добрую потребу.

XXIV

Первое, что мне припоминается, — это беседа в тот самый вечер, когда между мною и матушкою произошло сердечное примирение после моих мысленных против нее раздражений.

Мы сидели в полном сборе все вчетвером, то есть я, еще немножко больной и помещавшийся в глубоком кресле, моя maman, профессор и его дочь, которая появилась к вечеру с несколько бледным, но твердым лицом.

Матушка, налив всем нам чаю, молвила, что у нее сегодня очень радостный день, — что она сегодня сделала дорогую находку или приобретение.

— Разве вы выходили сегодня? — спросила ее Христя.

— Нет, не выходила: я нашла мою находку у себя дома.

— Что же это такое?

Матушка отвечала, что она нашла сердив своего сына и приобрела его доверие.

Я покраснел.

— Но разве его сердце не всегда вам принадлежало? — продолжала Христя.

— Да; он меня любит, и он был уверен в моей любви, но с сегодняшнего дня все, что мне принадлежало от него по вере, он отдал мне по убеждению. Это мне очень дорого — и я высоко буду ценить этот день. Это мой праздник.

Я покраснел еще более.

— Не стыдись, пожалуйста, моей благодарности, — продолжала maman, — я знаю, что присутствовать на своей собственной цензуре очень неприятно, особенно когда нас в глаза хвалят; но я все это говорю не в похвалу, тебе, а просто открываю тебе мою высшую радость. Приобрести твою откровенность — это все, чего я могла желать и молить у бога, и он все это дал мне.

Я смутился: на душе моей лежала целая тьма тайн, которых, я не открыл и не решился бы открыть моей матери; но эти ее слова, послужив мне укором, возбудили во мне такой азарт покаяния, что я заговорил:

— Нет, maman, я вам еще не все открыл! — и затем я начал порывисто и страстно при всех приносить подробное покаяние во всех моих путевых проступках, не умолчав даже о том, что встретил под ярмарочными шатрами в Королевце женщин и после того не мог помыслить: как я предстану матери и обниму ее.

Это сделалось так внезапно, что не приготовленные к тому Альтанские скромно потупили глаза, а Христя даже хотела выйти; но maman остановила ее за руку и, склонив голову, внимательно и, казалось, покойно слушала мою исповедь.

Когда я кончил и заключил словами:

— Maman, прошу вас, перемените обо мне ваше доброе мнение, — я его не стою…

Матушка помолчала минуту, а потом начала спокойным и ровным голосом:

— Нет, если ты открыл все это с тем, чтобы не возвращаться к тому, в чем ты осудил себя, то ты стоишь доброго мнения.

— О да, maman, я гнушаюсь моим прошлым!

— Поди же и обними меня.

Это был такой красноречивый ответ на мое сомнение о праве обнять ее, что я кинулся ей на шею и, обняв ее, зарыдал.

— Перестаньте: вам еще вредно так сильно волноваться! — прозвучал в это время надо мною нежный голос Христи, и когда я, услыхав этот голос, поднял свое лицо, добрая девушка и мать обняли меня и обе поочередно поцеловали.

Эти чистые поцелуи были целением от моей королевецкой проказы — и притом каким святым и плодотворным целением! Ими один порок был навсегда опозорен передо мною и вырван из моего сердца.

— Еще, maman, — продолжал я в своем покаянном азарте, — я должен вас предостеречь: я скрыл от вас, что мой товарищ Пенькновский совсем не такой, каким он себя вам представил: он меня ни от чего не удерживал.

Но матушка остановила меня знаком и не позволила более рассказывать.

— Я все это считала возможным, — сказала она, — но твоего товарища осуждать нельзя — этот бедный молодой человек живет без доброго руководства.

128